(no subject)

Ім'я: Сторінка
Прізвище: Фейкова
Credo: Just another brick in The Wall
Тактика: Кажу правду, самісіньку правду і нічого, крім правди.
Стратегія: Кому кинуто виклик, той сам обирає зброю. Є люди Меча, є люди Справи і є люди Слова. Бийся тією зброєю, якою володієш найкраще.

За чьто???

 
Мадам прєдусмотрітєльно не дозволила комментити недрузям, бо тоді б їй швидко напхали у панамку. 
Ах ти ж, зайка моя. Ну вибач, що тобі у нас вдома було некомфортно. Правда, через дії її довбаної країни багатьом нашим У СЕБЕ ВДОМА НАБАГАТО НЕКОМФОРТНІШЕ. Ну то таке. Є, як той казав, і хороші новини. Багато хто не відчуває жодного дискомфорту. Бо мертвий. А мертвим все одно.
*******
Насолодитись прекрасним: 

Позавчера был странный день (как, впрочем, все в Одессе). Подумав, что находимся в дружелюбном городе, решили посмотреть матч Россия-Хорватия не дома, а в общественном пространстве: во многих кафе установлены телевизоры, и до этого мы уже смотрели несколько других трансляций с одесситами и туристами, что было вполне приятно. Но за полчаса до матча мы внезапно столкнулись с тем, что сделать это будет не просто, поскольку половина кафе (на Дерибасовской!), имея экраны, решили показывать что-то другое. Лишь за пару минут до матча нам удалось-таки найти место с трансляцией. Не было ожидания, что все будут болеть за российскую сборную (в Киеве, говорят, и вовсе, побили болельщиков с российскими флагами), но что наше "боление" станет настолько вызывающим жестом, признаться, не ждали.
Атмосфера в кафе была странной изначально. Некоторые "топили" за хорватов — это нормально, но большинство просто молчало. Люди забронировали столик заранее, однако всячески делали вид, что этот матч им не интересен. А некоторые и вовсе просто ходили "мимо" сотни раз, как бы невзначай поглядывая на экраны, и, в крайнем случае, отпуская сухие комментарии: 1:0, 1:1 и т.д. То есть, очевидно, открыто можно было болеть только за Хорватию. При этом это было странное боление, выстроенное не "за", а "против" одной из команд, в стиле "так им и надо".
Я никогда не вставала при исполнении гимна до этого. Но тут захотелось встать. Люди смотрели на нас с интересом, и кажется, жалостью, как на сумасшедших. Не то, чтобы мы столкнулись с агрессией (тем более были с детьми, которых здесь любят априори). Но было настолько некомфортно, что после окончания основного времени между дополнительными таймами и пенальти, мы бежали домой) И досматривали матч символично, на кухне. К несчастью, именно в это время что-то приключилось с модемом в квартире, и серию пенальти мы смотрели уже через мобильный трафик. Трансляция зависала, куски выпадали, и то, что сборная России проиграла, мы узнали по волне, пронесшейся по городу: ура! А у Саши к тому же специфическая лента, поэтому когда интернет-соединение "развисло" после паузы, первым сообщением, появившимся на экране, было "шаромыжники проиграли".
Мы поняли, что это мы, но вовсе не огорчились проигрышу, настолько показался достойным этот матч, и в целом, он открыл много возможностей, о которых хочется отдельно написать. Однако реакция Одессы впечатлила настолько, что накрыл страх. Полная тишина, не было радости от победы Хорватии или проигрыша России, просто молчание — в субботний вечер в центре курортного города. Иногда, правда, с редкими возгласами, на русском, типа: ебать, Россию, ебать. И было страшно, признаться, когда Саша скачал и включил на полную громкость запрещенную здесь трансляцию российского телевидения, чтобы посмотреть пропущенные моменты и реакцию трибун, которую местное ТВ практически не показывало. Саша так громко болел за российскую сборную, что я правда подумала, сейчас придут наши соседи и нас кончат.
Утром проснулась в отвратительном настроении, искала билеты домой, в сегодняшнюю свободную Москву). Где можно болеть за любую страну!
И я все понимаю, кроме кровной вражды и шовинизма, разделения на группы "мы и они", исключение индивидуальности и в то же время - универсальности. Меня всегда удивляла, к примеру, ненависть "русских" к "кавказцам", которые, возможно, больше других страдали за свободную Россию, но их представительство - чеченская война и Рамзан Кадыров. 
К обеду добрались до пляжа Аркадия, где песок, белые зонтики, и, в целом, было свободно. Наконец, искупалась в Черном море. За день остыла. Вновь полюбила Одессу и Украину.

 
 
 

https://www.facebook.com/shmelevalana/posts/2058448927561511

Тьма.

Навеяло одноименным сериалом от Netflix.

Хотя пост совсем не о нем.
Подумалось, что все их сериалы, и не только сериалы и не только их, вообще очень многие фильмы самых разных жанров - они все об одном и том же. 

О людях. Разных. Не всегда таких уж хороших. Но не так чтобы безусловно плохих.
Обычных. Они живут свой жизнью. Любят и жалеют своих детей и животных. А чужих - не особенно. А иногда - никого не любят. Иногда - даже себя. Они хранят секреты. Совершают глупости. Делают свою работу. Ссорятся. Мирятся. Влюбляются. Враждуют. Каждый прядет свою нить.

Пока в их жизнь не приходит тьма.

Неважно, какого рода. Война. Глобальная катастрофа. Преступление. Личная драма. Что-то фантастическое. Или что-то обыденное. После чего жизнь никогда не будет прежней. Тьма выворачивает все наизнанку. Слова. Поступки. Мысли. Все, что сделано и не сделано - все будет иметь последствия. И с этим нужно будет жить. Жить с этой тьмой. 

И все же - в мире столько же света, сколько и тьмы. Помни об этом. Всегда.

Коржавін

pan-andriy.livejournal.com/1601010.html

10:35 amКоржавін

У Сполучених Штатах 22 червня помер поет, прозаїк, драматург і мемуарист Наум Коржавін. Йому було 92 роки, він разом з дочкою жив в університетському містечку Чапел-Хілл, що в штаті Північна Кароліна.
Про це повідомляє Радіо Свобода. Справжнє ім'я Коржавіна - Наум Мойсейович Мандель. Він народився в Києві у 1925 році. У 2006 році було видано його об'ємний двотомник спогадів «У спокусах кривавої епохи». У книзі Коржавін написав, зокрема, про Україну і Києв під час Голодомору в 1932-1933 роках.



В соблазнах кровавой эпохи
Наум КОРЖАВИН

...
Наш двор был южный — практически весь нараспашку. И его жизнь гораздо более откровенно отражала состояние страны, происходящие в ней процессы и реакцию на них, чем что-либо иное, более упорядоченное,— она была изнанкой истории. Что говорить, изнанка эта представляла собой в те годы малопривлекатель­ную картину. Я имею в виду не ребят, с которыми играл, а многих взрослых, тоже наполнявших наш южный двор,— слишком уж деморализующе прошлась своими бессмысленными лемехами по многим из них сталинская «историческая необходи­мость». Ведь только что закончился искусственный голод — запланированный мор украинской деревни. И неудивительно, что во многих из тех, кто, убежав, уцелел — а такие были во всех окрестных дворах,— он утвердил чувства отнюдь не добрые. То, что они видели и испытали, от чего, прямо скажем, увернулись как бы не совсем законно (по «закону» им положено было издохнуть), не укрепило в них веры в человеческие установления. А это мало кого, кроме святых, располагает к доброте и доверию к людям. 

В те годы в жизни нашего двора ощущалось нечто темное, «отсталое», отчужденно-негармонирующее, как мы полагали, светлому, несмотря ни на что, облику нашего времени.Помню слова одного из друзей моего детства: «Самая худшая часть населения — это крестьяне, вышедшие в города». Думаю, что какой- нибудь московский или питерский интеллигент (отнюдь не антисемит) в начале двадцатых мог так же выразиться и о евреях. И действительно в обоих случаях в устоявшийся быт хлынула орда, не знающая ни местных норм общежития, ни обычаев, Почему она хлынула, как-то и не думается, а раздражать раздражает.
...
Когда в начале эмиграции мы ходили по Вене, моя жена во все глаза смотрела на витрины мясных лавок. Такого мяса, как там было выставлено, она до этого не видела никогда. Мало того что оно было вообще без костей, оно еще было таким упитанным, таким первосортным, какого у нас никогда не бывает. Да и где она могла видеть такое мясо, если родилась в 1933 году? Спасибо партии и правительству, что выжила, чего тут еще требовать! «А кто у нас съедает такое мясо?» — спрашивала она в недоумении.

Кто? Однажды я видел такое мясо. Его принесла из «Березки» моим знакомым иностранная гостья, которая у них жила, она была очень довольна, говорила, что в России мясо дешевле, чем на Западе. А теперь мяса и на «Березку» не хватает. Хватает ли на начальство — не знаю. Во всяком случае, не на все. Так, что в принципе этого мяса никто не съедает. Его просто нет. И всю нашу жизнь не было. Началось это с самого «военного коммунизма», но все-таки был перерыв с начала до конца нэпа, с начала тридцатых никаких перерывов уже не было.

Как мы жили тогда?

Восстанавливаю картину. Мне лет шесть-семь. Напряжение чувствуется, много разговоров о продуктах, ощущается, хотя и не сознается, бедность (видимо, есть все-таки смутные воспоминания о недавних нэповских годах), но наша семья не голодает. А я тем более. Многое даже выглядит интересней. Откуда-то приносят подсолнечный жмых (макуху), убеждают себя и других, что это очень полезно и хорошо. А меня и убеждать не надо — мне и так он нравится гораздо больше, чем мамина «полезная еда». И потом никогда в нашем доме не бывало столько сладостей, как иногда теперь, когда отец, выкупив паек, может принести домой сразу огромный двухкилограммовый кулек пряников. Говорят, они соевые, но мне это безразлично. Они сладкие, а мне только этого и надо — гурманством я тогда не отличался.

Иногда мы ходим с отцом в торгсин («Березку» первой пятилетки). Чтоб купить продукты, сдаем на вес оставшиеся с «раньшего времени» серебряные ложечки и прочую мелочь. А иногда мы получаем из-за границы переводы от родственников, и у нас появляется рублей пять в бонах, а это целое состояние. Я уже умею читать, по этой причине сую нос во все прейскуранты и знаю, что цены в торгсине фантасти­чески низкие. И все есть: ветчина, колбасы. Но мы всегда покупаем вещи не очень для меня привлекательные: немного масла, немного крупы. Нам не до жиру. Я не задаюсь вопросом, почему только в этом магазине все есть и такие цены. 

Тем более я уже тоже знаю, что нам, нашей стране нужно золото, чтоб покупать станки для строительства социализма. Построим — тогда всем станет очень хорошо жить. Это я читал во всяких своих «Мурзилках» и детских книжках, где так интересно рассказы­вается о страданиях и борьбе трудящихся в странах капитала. И я горжусь тем, что живу в самой счастливой стране, где трудящимся хорошо.

А вокруг на земле, на тротуаре лежат люди. Некоторые просят хлеба, некоторые уже ничего не просят. Лежат. Я воспитанный городской мальчик и знаю, что на тротуарах лежать некультурно, могут микробы завестись, ибо по тротуарам ходят ногами и они грязные. А раз эти люди там лежат, значит, они некультурные и невоспитанные — в общем, не такие, как я. Как видите, в шесть-семь лет я был большим comme il faut, дальше некуда. Тем более что, как я уже говорил, я очень любил читать детские книжки, особенно о дружных ребятах-пионерах, которые вместе весело собирают утиль для великих строек, борются с недостатками друг друга и вообще живут какой-то насыщенной, сознательной и увлекательной жизнью. А некоторые из них еще храбро борются с коварным, жестоким, глупым и жадным врагом — кулаками. А судя по всему, эти лежащие на тротуарах люди и есть кулаки или их помощники. Правда, на страшных и жестоких они не похожи, и у них есть дети. Это нарушало картину — в пионерских книжках о кулацких детях ничего не говорилось. В принципе я, так же как и взрослые, искал способов отгородиться от этого несчастья (я-то ведь не голодал, и мне надо было жить). 

Некоторые из взрослых утверждают, что все эти люди потому и валяются, что работать не хотят, но моего отца это объяснение почему-то не устраивает. «Я понимаю, идея красивая, — бормочет он, — но ведь люди на улицах умирают». В его «красивая» нет и тени иронии. Это просто буквальный перевод с идиш, куда перешло из немецкого. «Красивая» в этом контексте означает «прекрасная». Его почему-то это очень волнует, что люди умирают. Все вокруг от этих впечатлений отгораживаются. Особенно успешно идеалисты, которых так много развелось во всем мире. Ох уж эти идеалисты!..

А жертвы эти повсюду меня окружали, повсюду меня окружала смерть, хоть я и не знал, что это такое. Но однажды я с ней столкнулся вплотную. Это произошло при следующих обстоятельствах.

В нашу дверь постучался дядя, хозяин дома, и попросил отца срочно помочь ему. В подворотне нашего дома расположилась какая-то нищая женщина, может быть, даже больная, а это строго запрещено. Милиция за это строго преследует, особенно хозяев собственных домов. Так не может ли отец как человек более молодой и лучше говорящий по-русски выйти и сказать этой женщине, что здесь лежать нельзя, чтоб она уходила. Отцу неудобно было отказать своему родственнику, и он согласился. Я увязался за отцом. У ворот нашего дома уже собралась небольшая толпа. А в подворотне прямо на булыжниках лежала, скрючившись, опухшая и ко всему безучастная женщина неопределенного возраста, в грязных лохмотьях. Отец дрог­нувшим голосом сказал ей, что здесь лежать нельзя и надо уходить. Она не реагировала. Кто-то в толпе сказал, что она, видимо, еврейка и по-русски не понимает (в те времена далеко не все евреи говорили по-русски). Отец перешел на идиш. Она открыла глаза, но тут же в бессилье их закрыла опять. Памятуя о «суровой власти рабоче-крестьянской милиции», отец все же попытался растормошить эту женщину, чтоб она ушла. Так власть приобщала к своему палачеству и людей, не имеющих к нему никакой склонности, а к ней — никакого отношения.

— Да вы что, не видите, что она умирает? — раздался чей-то возмущенный голос.

Отец опешил. Через несколько секунд женщина вдруг дернулась и затихла. Человека не стало. В таком обличье предстала передо мной впервые смерть.

Дальше было еще страшней. Позвонили в милицию, и довольно скоро — я видел это в окно — перед домом остановился грузовик, накрытый брезентом. Выскочили два молодца, ловким привычным движением отвернули брезент, и глазам открылся слой трупов, почти скелетов. Стало ясно, что под ним перекрытый брезентом второй, третий — несколько слоев. Труп из нашего «подъезда» вынесли, быстро забросили наверх, накрыли брезентом, сели в кабину и уехали. Будничность этой картины поразила меня. Теперь я понял, что это за грузовики, аккуратно накрытые брезен­том — я их видел и раньше, но не задумывался о них,— шныряют по городу. Так предстало передо мной впервые то страшное, тлетворное отношение к смерти, а верней, к жизни человека, которое всегда господствовало в советском бытии, но редко проявляло себя с такой откровенностью.

То, что женщина, умершая в нашей подворотне, оказалась еврейкой, чистая случайность, может быть, даже исключение. Но то, что я, мальчик, воспитывавшийся в тогда еще довольно замкнутой и традиционной еврейской среде, никуда еще за ее пределы не выходивший, с легкостью отнес и ее к категории этих «других, которых не жалко», которых жалеть стыдно, — факт вполне типичный и знаменательный. Это забвение ближнего во имя сохранения цельности мироощущения и было самым тяжелым грехом жизни нескольких поколений нашей интеллигенции любого соци­ального и национального происхождения, нашим, выражаясь словами Генриха Бёлля, «причастием буйволу». Отец мой — в отличие от меня в юности и г-жи Вебб в зрелости — этого «причастия» не принимал никогда, какой бы «красивой» ни выглядела в его глазах «идея».
...
Драматург Александр Константинович Гладков недоумевал потом, как он мог спокойно каждый день проходить мимо площади Курского вокзала в Москве, спеша на интересные диспуты и спектакли, когда, заполнив всю эту площадь, валялись и умирали на ней украинские крестьяне из Запорожской и Днепропетровской областей с женами и детьми, тщетно пытавшиеся найти спасение в столице. А. К. был добрейшим и порядочнейшим человеком. Однако — проходил. Не до того было. А может, подсознательно чувствовал, что остановиться и задуматься в тот момент значит обречь и самого себя на такое же безличное исчезновение. В русской литературе тогда все, кроме «далекого от народа» Мандельштама, прошли мимо этой трагедии. Разве еще в романе А. Малышкина «Люди из захолустья» проглянула страшная правда, хотя автор и пытался ее оправдать. Больше никто. 
...
Помню, я прочел в «Похищении Европы» К. Федина, как безработного нанимают стоять у булочной с плакатом, призывающим бойкотировать этот магазин, потому что он торгует продуктами, «отнятыми у бедных русских крошек». Звучало очень иронично, но именно этим — отнятым у русских крошек — здесь и торговали, если торговали советскими продуктами. И, собственно, это совпадало с пропагандой — все отдаем, чтоб купить станки. Но иронией по отношению к этому проникался и я, хотя что-то все же меня царапнуло — запомнил. Но зачем понадобилась Федину эта ирония? Он ведь мог бы вполне — времена еще позволяли это — обойтись тогда и без нее и без этого эпизода. Не обошелся. 

 Не придал значения? Может, просто не знал, что это «причастие буйволу»? Но в чем-то тут проявилось общее отношение. Получалось, что женщина, которую швырнули в грузовик, вообще никакого значения не имела. Как будто она не родилась когда-то на радость родителям, как будто не чувствовала, не думала, не надеялась. Однако будущее прояснило, что значение она все-таки имела. Оказалось, швырять так можно кого угодно. Только покажи, что это можно, а желающие найдутся.

 

«И это ж надо было убедить людей, — сетовал тот же А. К. Гладков, — что торговать — стыдно, а расстреливать — не стыдно».
...

 Стыдно сегодня сознаться, но то, что в этом году я наконец-то пошел в школу, было для меня гораздо более крупным фактом 1933 года, чем все его страшные события. Этого я ждал «долгие годы», и вот я держу в руках новый, роскошный, блестящий клеенчатый ранец, у меня уже есть пенал, ручка и карандаши. Нет у меня только тетрадей и учебников — в открытой продаже они появятся чуть позже, когда будет объявлена «большевистская забота о детях», а пока их выдают только в школе. Но и без книг и тетрадей я преисполнен сознания своей значительности и взрослости. В общем, чувствую то, что все дети перед первым в их жизни звонком. Это вполне естественно, и об этом теперь было бы даже очень мило вспомнить, если бы жизнь за окном была хоть отчасти естественной. Если бы «за кадром» не оставались сотни тысяч других детей, лишившихся — по воле власти — родителей или загубленных вместе с ними, отчасти у меня на глазах.

Если бы многие из них из своего горького опыта (голода, беспризорности, равнодушия к ним окружающих) не выносили сейчас убеждения, что никаких устоев, справедливости и милосердия не существует, и не шли бы потом в уголовники... Я их потом встречал, сильно не одобрял, но очевидную связь между тем, что делали они и что сделали с ними, ощутил много позже. 
....
Конечно, сентябрь тридцать третьего все-таки не сентябрь тридцать второго. Трупы с тротуаров убраны, стоят длинные очереди за «коммерческим» (не по карточкам) хлебом. Но ведь и в сентябре тридцать второго дети этого непосредственно не задетого большинства так же готовились к школе и испытывали то же радостное волнение, какое, не понимая, что это грех, испытывал и я, когда погожим утром 1 сентября этого страшного года в толпе своих будущих, говоря по-нынешнему, одноклассников во дворе 95-й средней школы города Киева ждал выхода учителя, который должен был впервые ввести нас в нее. 
...
К той добродетели «понимания исторической необходимости», которую он увидел и оценил в Яше, он приобщился задолго до сорок первого года. Еще в 1933 году. Я не знаю, что он тогда делал, но ясно одно — что историческую необходимость геноцида украинских крестьян он осознал и обосновал тогда  не менее глубоко, чем теперь историческую необходимость уничтожения еврейского народа. Так что не торопитесь возмущаться. Первая «необходимость» ничуть не моральней второй. Или возмущайтесь глубже, но тогда не только им.

https://www.e-reading.club/book.php?book=1053023


Еге-гей-парад 2.

 Вдогонку. 
Ми всі такі гомофоби, порядочні людє, віручі віряни і ні разу не збоченці. І це прям прекрасно. Ну не можуть люди спокійно дивитись, як отєті от шастають містом. Содом і Гомора. І навіть не одна. Возмущєніє можна понять.
Не можу понять іншого. Небайдужі громадяни, які щороку з дубцями і іконами ходять бити на парад педиків, чомусь жодного разу не пішли мітингувати під тюрмами. Можна навіть з тим же набором агіматеріалів. При тому, що всі знають, що там процвітає содомський гріх, до того ж у насильницькій формі. Зеки, які гвалтують сокамерників, дивним чином ходять з хрестами до пупа і куполами на спинах, не минають церков і ніхто не плює їм вслід, не жене содомітів поганих з храму Божого. При тому, що їхній гріх значно огидніший. Бо не по согласію і з таким само геєм (якого не переробиш), а без согласія, силою і з наслідками для здоров`я та психіки цілком, як правило, гетеросексуальної жертви. Яка до кінця життя вважається "педиком". А насильник педиком не вважається, поважна людина, млять. Хто б знайшовся розумний і мені, дурній, пояснив, що воно за чортівня.?

Е-ге-гей, парад.

 На третій день я помітила, що немає однієї стіни  зрозуміла, чому учасники параду мені більш симпатичні, ніж противники. 
При тому, що мені оте елгебете - ні се, ні те. І в мене навіть немає шаблонного "у мене навіть є один знаймий гей". Не те щоб я спеціально не завела собі такого знайомого. Він якось сам не завівся. Чорт його зна, чому. А якби був, то й не факт, що він би мені подобався, я вопше людей не люблю. Хоч геї вони, хоч ні. І права їхні мене, в цілому, цікавлять не більше, ніж право першої шлюбної ночі серед одноногих філателістів. Але. Я чомусь розумію, що люди мають право на права незалежно від мого до них ставлення. А певна кількість наче розумних, освічених і т.д. людей включає бабку з відео "та он нам нахрєн не нужєн, єнтот ваш интєрнєт". 

справа не в тім, що оте елгебете у меньшості, що вони слабші чи менш агресивні.
Вони маршируют, шоб отримати БІЛЬШЕ ПРАВ СОБІ.
Противники противляться за МЕНШЕ ПРАВ ІНШИМ. 

Адже ніхто не забороняє традиційникам укладати традиційні шлюби. Зберігати цноту до весілля, одружитись раз і на все життя, народжувати діток, скільки Біг дасть. Але ж їм цього недосить. Бо інакше вони б цим і займались. Натомість, цей хлопчик, замість шукати підходящу дівчинку, загортаєтси у пододіяльніка і ходить по гейпарадах. Бо треба, щоб традиційні сім`ї укладали і всі інші. А якшо ми не хочемо? Суворе лице говорить, що краще захотіти. Бо якщо ми не захочемо самі, нас заохотять. І це нам навряд чи сподобається. Не дати, а відняти. Заборонити. Обмежити. Тащіть і нє пущать. А примус - це найненависніше і найогидніше з усього, що може бути. 


 (фото в стилі "Ісус любить тебе. А ми - нє.")